Глава 7. Дядя Ваня (окончание)

27 Май 2016, 2:11

Чтоб Пушкин снова смог сказать…

18.01.1943. ПРОРВАНА БЛОКАДА!!! Сколько написано об этом подвиге защитников Ленинграда! Я помню: все, кто мог ходить, высыпали на улицу, у людей была потребность поделиться радостью, надеждой на жизнь, окончательную победу. Мы, работники госпиталя, прохожие, незнакомые нам люди, обнимались, целовались, плакали, что-то кричали, смеялись. Невозможно забыть это чувство единения, общей радости после стольких общих страданий. В эти минуты никто не знал, что нас ждут ещё более суровые испытания, чем голод.

В этот момент Иван Петрович поднялся на ступеньки у входа в госпиталь и обратился к окружающим людям. Из его страстной, возбуждённой речи, которую он произносил с ещё не высохшими слезами, заливавшими его лицо, я запомнила: «Мы недавно разрушили район Охты с его деревянными домами, чтобы зимой не погибнуть от холода. Но мы клянёмся, что восстановим этот район, сделаем его ещё прекрасней, чем он был, чтобы наш великий Пушкин, гордость нашего народа, снова мог сказать: «С кувшином охтенка спешит», — мы не позволим погибнуть ни одной строчке бессмертного поэта. Для этого мы страдали, боремся и победим». Это было нашей общей верой.

А что с сестрицей Добкиной?

Я в Ленинграде уже больше года, сказывается истощение, уже несколько раз на работе теряла сознание, на ногах появились красные шишки. Я подумала, что это от расчёсанных укусов комаров. Их так много, этих красных шишек, и они такие большие, что я одеваю чулки, хотя ещё тепло. После четвёртого обморока мне предложили лечь в нашу палату для медработников. В этой палате лежали врачи, профессора, ученные-медики со всего Ленинграда. Эта палата под особым наблюдением Ивана Петровича. Но в это время он задержался на фронте, его нет в госпитале около двух недель.

Я отправилась в приёмный покой, раздела чулки и услышала, как нянечка кричит: «Доктор, доктор, у нашей сестрицы цинга, посмотрите на шишки на её ногах!» Врач диагноз подтвердила: «Цинга, дистрофия». Ивана Петровича нет, и НЗ лекарств закончился. Лечить нас нечем. Я окончательно потеряла аппетит. Силы иссякли, тело невесомое. Я уже понимаю, что умираю, но не испытываю никакого страха. Я много раз наблюдала, как умирают от дистрофии. Эти люди точно знали, когда умрут. Вот и у меня тоже наступает полное равнодушие, безразличие ко всему. Нет сил даже пошевелить пальцем, закрыть глаза. Мою пищу уже несколько дней уносят, я к ней не прикасаюсь. Но вот один эпизод заставляет всё-таки дрогнуть моё сердце.

Кроме Ивана Петровича в госпитале был ещё один мужчина-врач. Говорили, что он стоматолог, хирургом стать не сумел. Я даже не знала, в каком отделении он работал. Он ходил вечно голодный, крайне истощённый. Очевидно, был на грани окончательного заболевания. Так вот, этот врач подходит к моей тумбочке и, не унося мою тарелку, присаживается и жадно ест мой суп-баланду. У меня от обиды сжалось сердце и из глаз потекли слёзы. Я хочу отвернуться, закрыть глаза, но на это не хватает сил. Мне так больно, обидно. Он ведь знает, что я в полном сознании. Неужели не может отнести мою тарелку и есть не при мне? Почему он так жесток? Это теперь я понимаю, что раз я так остро переживала обиду, значит, во мне ещё теплилась жажда жизни, ещё теплилась искорка надежды. Врач поел, унёс тарелку, а я осталась со своими переживаниями.

И в этот момент я услышала торопливые шаги и знакомый голос дяди Вани: «А что с сестрицей Добкиной?» Ему подали историю моей болезни, он просмотрел и бросил лаконично: «Из НЗ десять уколов аскорбиновой кислоты и глюкозы». Так, неожиданное возвращение с фронта Ивана Петровича решило мою судьбу. Мне было суждено жить. Аппетит возвращался медленно, а с ним постепенно возвращались силы. Наступило время, когда я снова вышла на работу. Я знаю, что лекарств было совсем мало. Эти десять ампул глюкозы и аскорбиновой кислоты нельзя заменить никакими сокровищами. Они подарили мне много лет жизни.

«Как ты смеешь?!»

Прошло ещё несколько месяцев. Я работала, но была ещё очень слаба. Рудик попросил свою тётю Лену, которая его воспитала и заменила мать, прислать мне из Баку денег, чтобы я могла на рынке купить себе что-нибудь из продуктов. Я об этом ничего не знала. Это была напрасная затея. Но всё-таки голодавшие в Баку тётя и дядя Рудика присылают мне 500 рублей! Я иду на уличную толкучку и рассматриваю предлагаемые на продажу продукты. Я долго ходила, оглушённая ценами. Но вдруг… увидела хвост селёдки! Я забыла уже, когда ела любимую селёдку. И вот за 500 рублей я купила хвост селёдки и крохотную свёколку. Свёклу я сварила и тут же съела свои деликатесы. А потом умоляла в письме Рудика уговорить стариков не присылать мне больше денег. Им самим не на что было жить, а меня они не спасут. Рудик писал мне, что скоро он меня спасёт и вывезет из Ленинграда. Я получала его письма практически ежедневно, а сама могла отвечать два-три раза в месяц. Я убеждала его, что придётся ждать конца войны, так как медиков из Ленинграда не выпускают и я никак не сумею выехать.

И вдруг меня срочно вызывают к дяде Ване. Я иду с тревогой и недоумением. Я уже седьмой месяц работала старшей медсестрой 10-го отделения. Перебираю в памяти работу и не могу понять, за какие нарушения меня вызывает дядя Ваня «на ковёр». Робко вхожу в кабинет начальника, кроме Ивана Петровича там Люция Адамовна. (Это она почти ежедневно передаёт мне мои письма от лейтенанта). Увидев меня, экспансивный дядя Ваня вскакивает и, размахивая бумажкой, кричит на меня: «Вот, твой муж волнуется, заботится о тебе, добился перевода в его часть, а ты тут заводишь шашни с каким-то лейтенантиком! Как ты смеешь?! Муж на фронте жизнью рискует ежеминутно, а она, видите ли, письма каждый день получает от своего лейтенантика!» Я уже не помню, что ещё кричал дядя Ваня; помню, что он бегал по кабинету, размахивал руками, топал ногами. А сдержанная, рассудительная Люция Адамовна презрительно и осуждающе молча смотрела на меня.

Оглушённая криком, презрением, я не сразу сообразила, что этот документ прислал Рудик. И вдруг меня осенило. В изнеможении я опустилась на стул и прошептала: «Так вот что он придумал!»
— Кто?! — взревел Иван Петрович.
— Он.
— Так это твой лейтенант?
— Да, — прошептала я.
Мигом всё изменилось. Дядя Ваня сел и, сияя всем своим существом, ласково рассмеялся и спросил: «Что же ты молчала?»
— Я ничего не знала. Он обещал меня освободить, но как — не писал.
Люция Адамовна смотрела на меня с теплотой, с материнской улыбкой и искренне радовалась за меня. «Я попробую добиться для тебя разрешение на выезд», — пообещал мне Иван Петрович. Я уходила взволнованная, растерянная; во мне боролись надежда, неверие в удачу, чувство долга, обязывающее остаться.

Уехала я не скоро. Иван Петрович хлопотал, чтобы меня отпустили, но безуспешно. Все знали, что я педагог, окончила краткосрочные курсы медсестёр и добровольно поехала в Ленинград. Сотрудники считали несправедливым распространение на меня закона, касающегося медиков. Через несколько месяцев после нашего разговора с Иваном Петровичем и Люцией Адамовной госпиталь наш посетила большая комиссия во главе с замнаркома здравоохранения. В кабинете у Ивана Петровича собралось всё наше начальство. Когда решились все вопросы, Иван Петрович начал просить их дать разрешение на мой выезд.

Меня неожиданно вызвали, и я была свидетельницей окончания разговора. Все врачи отделений, Люция Адамовна, Иван Петрович очень душевно хвалили меня и страстно упрашивали отпустить меня, потому что я педагог, я ещё принесу пользу как учитель, а медиком после войны не буду. Я уже отдала свой патриотический долг, а сейчас очень истощена и по состоянию здоровья была бы законно эвакуирована, если бы не считалась медиком. Я была потрясена отношением ко мне наших работников и стояла молча, ошеломлённая. Я была единственным человеком, который ничего не просил. Замнаркома под натиском моих доброжелателей сдался и написал персональное разрешение на мой выезд.

И с разрешением мне не скоро удалось выехать. Прибыла я в Москву незадолго до полного освобождения Ленинграда. В день объявления о снятии блокады с Ленинграда я ликовала со всем народом, и все мои мысли были с моими ленинградскими друзьями. На главпочтамте Москвы я послала огромную поздравительную телеграмму на имя Ивана Петровича. Потом мне подробно написали, что на торжественном митинге, посвящённом освобождению Ленинграда, Иван Петрович прочитал телеграмму «нашей сестрицы Добкиной».

В 1954 году, будучи в Москве, я в очередной раз посетила Третьяковку. Там ожидала меня счастливая встреча. В первом же зале, по-новому оформленном, я увидела большой портрет Ивана Петровича Виноградова. Я смотрела на его строгие и добрые глаза, худощавое умное лицо, и «всё былое встало предо мной».

Такие люди — величие и гордость народа, воплощение его лучших черт. Они не должны быть забыты.


Глава 8. Будни блокадного Ленинграда

Нет комментариев к этой записи
Показать сообщения: